• Приглашаем посетить наш сайт
    Майков (maykov.lit-info.ru)
  • Матюшина О.: Призвание

    О. Матюшина


    ПРИЗВАНИЕ



    ‹...› Москвичи не заставили себя долго ждать, это было весёлое, изобретательное, шумное общество. Сначала трудно было понять, кто из них выделяется, но вскоре я заметила, что заводилами были братья Бурлюки...

    В дверь постучали. В комнату входит — нет, скорее врывается — Маяковский. Он высоченный, стройный. Красивым жестом отбрасывает волосы со лба. Он молод, и эта молодость проглядывает во всем. Скромно поздоровался с Еленой, протянул руку мне и взял мою так осторожно, как фарфоровую. Не пожал, а подержал немножко и осторожно опустил на колени. Должно быть, Маяковскому кажется, что я совсем хрупкая, могу рассыпаться каждую минуту. Может быть, поэтому он так внимателен и заботлив.

    У Гуро поэт чувствует себя свободно и уютно. Вот попробовал пощекотать кота Бота. Тот встал, выгнул спинку и величественно удалился на террасу. Поэт бросил ему вслед скомканную бумажку, но Бот не соблаговолил обратить на него внимание.

    — Самолюбивый! — с досадой сказал Маяковский.

    Дверь в сад широко открыта. По ступенькам террасы поднялся Михаил Васильевич.

    — Кто самолюбивый? Бот?.. Да, наш Бот обладает огромным чувством собственного достоинства!

    Елена Генриховна легко вскочила с дивана, рассмеялась своим неожиданным басистым смехом и позвала:

    — Завтракать! Завтракать!

    Маяковский сразу нахмурился и сердито буркнул:

    — Мне некогда!

    Но Михаил Васильевич взял его под руку и, тихонько подталкивая к двери, говорит:

    — Ну что ты артачишься, Володя? Наверно, с утра ничего не ел?

    Да, видно, и утром не ел!.. Трудно ему живется! Запах жареных котлет... Он заколебался. А Михаил Васильевич уже провел его в столовую, усаживает против Елены, накладывает полную тарелку котлет с картошкой, придвигает хлеб.

    — Чтобы все съесть! Слышишь? А на наших дам не обращай внимания: обе едят, как цыплята.

    Михаил Васильевич — он всегда хозяйничает за столом — налил кофе нам с Еленой, налил большую чашку Маяковскому.

    К концу завтрака поэт подобрел и повеселел. Посуду убрали. На чистой скатерти осталась только литая чугунная калоша. Маяковский взял ее и руки.

    — Тяжеленная! Это пепельница?

    Я и прежде видела эту пепельницу, но не обращала па нее внимания. Сейчас, услышав определение «гроза поэтов», я удивилась не меньше, чем Маяковский. А он просит:

    — Елена Генриховна, расскажите!

    Михаил Васильевич охотно начал:

    — Мы жили тогда на Лицейской, но поэты собирались за этим же столом. Мне очень нравилось наблюдать за ними. Помню учредительное собрание первого «Садка судей». Вот тут, рядом с Еленой, вытянувшись, сидел Хлебников — эта затаенная гора внутренних переживаний в студенческом мундире. Он, как всегда, был молчалив и очень рассеян. Справа от Елены — веселый рыжий Вася Каменский. Дальше бородатый узколицый Мясоедов, молодой учитель математики. Напротив сидели Бурлюки. Мы с Еленой раньше слышали о них самые скверные отзывы. Братья слыли отчаянными хулиганами, ничего не боящимися, никого не щадящими, чуть ли не разбойниками. А когда познакомились, они оказались чрезвычайно внимательными, страстно ищущими культуры, знания. Между ними сидела Екатерина Генриховна, старшая сестра Елены. Она очень одаренный, остроумный, изобретательный человек. Пишет под псевдонимом «Екатерина Низен». Если бы ты слышал, сколько на этом собрании было выдумок, острот, насмешек над теми, кто станет в тупик от одного вида «Садка судей»! Мы тогда и решили печатать книгу на обратной стороне обоев. Предвкушали, какими странными покажутся рисунки в книге, а стихи и проза — еще более странными. Тут же за столом Владимир Бурлюк делал рисунки для «Садка». Тут же рождались экспромты, возбуждавшие грохот, вроде:

    Стихами умываюсь,
    Стихами утираюсь,
    Стихами...

    Мы очень шумно обсуждали каждую вещь, предлагаемую в сборник. Кричали до хрипоты. И вот кому-то — кажется, Мясоедову — пришла в голову мысль вместо громких споров использовать эту галошу. Она стояла посреди стола. Каменский прочитал свои стихи. И никто еще не успел высказаться, как Мясоедов стал тихо двигать галошу и поставил ее перед Каменским. Все рассмеялись: поняли, что это безмолвное осуждение стихов. Но у Николая Бурлюка оказалось свое мнение. Он снова передвинул галошу на прежнее место. И вдруг ожила застывшая фигура Хлебникова. Быстрым движением Велимир поставил галошу снова перед Каменским. Эти стихи в сборник не попали. Галоша молча определила качество стихов...

    — «Садок судей» никто не хотел издавать, — продолжал Матюшин. Поэтому мы сами напечатали его в типографии немецкой газеты в Петербурге. Эта книжка упала, как бомба. Бурлюки очень благочестиво проникли тогда в литературное собрание у Вячеслава Иванова — в его «башню». Хозяин радушно принял их. А эти негодяи, уходя от него, насовали «Садок» всем присутствовавшим в пальто, в шинели, в каждый карман по книжке «Садка». Так получили «Садок судей» Ремизов, Блок, Михаил Кузмин, Городецкий и другие, бывшие там.. Вот эта книжка, отпечатанная на желтых обоях.

    Маяковский внимательно рассматривал «Садок».

    — Нет, тихоня-то, Хлебников, какое стихотворение напечатал! И посвятил его кому-то. Кто это «В. И. »?

    Елена шепнула мне:

    — Это казанская любовь Хлебникова, Варвара Ивановна Дамперова.

    Маяковский громко, с большим увлечением прочитал «Зверинец»:

    «О сад, сад,
    Где железо подобно отцу, напоминающему братьям, что они братья, и останавливающему кровопролитную схватку.
    Где немцы ходят пить пиво.
    А красотки продавать тело.
    Где орлы сидят подобно вечности, оконченной сегодняшним еще лишенным вечера днем... »

    — Неужели же можно любимой посвящать такие стихи? — возмутилась я.

    — Ты ничего не понимаешь, Олли! — серьезно и ласково сказала Елена.



    * * *

    ‹...› И вот наступил момент, когда я почувствовала желание участвовать в их работе. Но я не была ни поэтом, ни писателем, ни художником. Зато я умела печатать на машинке.

    Сначала я стала печатать вещи Гуро. Потом Маяковский притащил свои стихи. Разве такому откажешь? А однажды явился совсем необыкновенный посетитель. Высокий, в студенческом мундире со стоячим воротником. Встал руки по швам, по-военному. Бормочет что-то невнятное. С трудом поняла: это поэт Велимир Хлебников, ему надо перепечатать большую рукопись.

    Читаю — и ничего не могу уразуметь. Слова как будто обыкновенные. Но о чем он пишет?

    Поэт стоит передо мной молча. Я набралась храбрости и говорю:

    — Простите! Мне очень трудно будет печатать эту вещь. Я ее не понимаю.

    Но он сунул мне тетрадь и ушел.

    Я опять почитала — полный туман. Спрашиваю Катю:

    — Что это такое?

    — Да, Виктор Владимирович очень странный человек. Но когда разговорится, более интересного собеседника трудно найти. И все-таки мы с Леной облегченно вздыхаем, когда Хлебников уходит!

    — А стихи его тебе нравятся?

    Катя смущенно сказала:

    — У него все какие-то «палеводы»... Не в моем стиле. Но Люли утверждает, что он талантлив! Ты поговори с ней.

    Леночка стала мне доказывать, что Хлебников — замечательный поэт:

    — Он совсем по-новому относится к слову, к его значению и звучанию. Это очень важно.

    — Но как же это печатать? Букву за буквой, что ли?

    — Ты постарайся. Ему нельзя отказать. Самые трудные места показывай мне. Может, вместе разберемся. Но только, голубушка, не отказывай. Сама увидишь, какой он интересный.

    Я отложила рукопись: думала — не срочно. Но на следующий день, вернувшись домой, на лестнице столкнулась с Катей:

    — Там тебя Хлебников ждет!

    — О-о-й!..

    — Да ты не пугайся. Может быть, он даже не заметит тебя. Когда пишет, он совершенно забывает об окружающем. Способен часами сидеть, ничего не видя, не отвечал на вопросы!..

    В столовой я увидела странную картину: на кончике стула сидел Хлебников, длинный, худой, задумчивый, с отсутствующими глазами. Он что-то писал, опустив голову с упавшей на лоб прядью светлых волос, высоко подняв плечи.

    Поэт действительно не ответил на мое приветствие.

    «Чудной какой!» — подумала я и стала наблюдать. Он оставил карандаш, поглядел в окно, потом зашептал что-то и опять принялся быстро писать.

    — Виктор Владимирович, садитесь обедать!

    Он передвинулся к столу и опять весь ушел в работу.

    — У вас суп остыл. Положите сюда ваш карандаш.

    Он молча сглотал суп и опять потянулся к бумаге. Екатерина Генриховна подсунула ему ломоть хлеба. Поэт принялся жевать его, перечитывая написанное.

    — Виктор Владимирович!

    — А?.. Что?..

    — Вы пообедайте сначала! Вот сосиски, салат, картофель.

    Хлебников ткнул в сосиску карандашом. Екатерина Генриховна молча заменила карандаш вилкой.

    — Над чем вы сейчас работаете?

    — Что?

    — Над чем работаете?

    — Работаю... — (Длинная пауза). — Еще не знаю...

    Казалось, Хлебников всецело захвачен большими мыслями и перескакивает от одной к другой. То он принесет несколько страниц, исписанных одними цифрами. Строго скажет:

    — Ни одной цифры не спутайте, не переставьте! Это очень важно. —

    То притащит стихи. «Мария Вечера» мне даже понравилась.

    Выступ замок простер
    В синюю неба пустыню.
    Холодный востока костер
    Утра встречает богиню.
    И тогда-то
    Звук раздался от подков.

    Месяц сотен облаков
    Лаву видит седоков.
    И один из них широко
    Ношей белою взмахнул
    И в его ночное око
    Сам таинственный разгул
    Заглянул из-за мела белых скул.
    Не святые, не святоши,
    В поздний час несемся мы.
    Так зачем чураться ноши
    В час царицы воплей тьмы?
    Пусть блестящее чем свет
    Два блистают темных глаза...

    Я попросила Хлебникова:

    — Прочитайте мне сами «Марию Вечеру»!

    Он что-то невнятное пробурчал и ушел.

    умением как-то по-новому перестраивать стихотворную строку, наполнять ее острым смыслом.

    А Хлебникова по-прежнему не понимала, хотя иногда он начинал разговаривать по-человечески. Пожаловалась как-то Михаилу Васильевичу, что невыносимо трудно мне печатать Хлебникова.

    — Почему? — изумился Матюшин. — Это же необыкновенно талантливый поэт! Ну, послушай хоть этот кусочек:

    Море ласковой мерой
    Веет полуденным золотом.

    Все мы молоды!..

    — Как мне обидно за Велимира! — вздохнул он. — Его не умеют понять. Все замечают только его чудачества. А нужно быть наблюдательнее, и тогда разберешься в том, что кажется сначала непонятным.

    Михаил Васильевич сказал это так серьезно, что я старалась смотреть на Хлебникова другими глазами.

    Вот коробка спичек, которую он засовывает в рот. Чудачество? Нет! Видно, что он задумался. У него что-то не получается. А тут — обед. Мы смеемся над коробкой спичек, принятой за хлеб. Все это мешает ему найти то, что надо... Он с утра не ел, голоден, торопится насытиться. Толкает в рот что попало. А мы совсем не понимаем его состояния.

    Иногда он подойдет неожиданно и спросит:

    — В тюрьме страшно?

    — Нет, — говорю.

    Он отходит, снова садится на стул, снова пишет что-то. И вдруг скажет:

    А однажды — зима была, мороз — он спросил меня:

    — Хорошо на море в солнечный день?

    — Очень!.. Он кивнул, точно проверил что-то для себя...

    * * *

    На святках нам достали маскарадные костюмы. Хлебников выбрал костюм римского патриция. Когда ему застегнули на плече тогу, обнажив вялые, худые руки, жилистую шею, вид у него стал совсем жалкий. Но вот у него на голове лавровый венок, и вдруг с Хлебниковым произошло что-то совсем неожиданное: он выпрямился и показался очень высоким, лицо стало властным, глаза — твердыми и холодными.

    Настоящая мраморная статуя: ни один мускул не дрогнет в лице!

    Так Хлебников не шевелясь простоял несколько часов. Только когда маскарад окончился, он сошел с пьедестала и как был, в тоге и сандалиях, пошел по Большому проспекту.

    Было холодно, но Хлебников, почти босой, с обнаженной грудью, надменно шагал по снегу. Изумленные прохожие шарахались от него, но римский патриций не замечал ни их, ни мороза, ни порывистого ветра.

    Полицейские арестовали его. У Нерона не оказалось никакого вида на жительство, ничего, кроме тоги и лаврового венка. Его посадили в каталажку. Утром поэта пришлось выручать. Михаил Васильевич сначала съездил в Медицинский институт за его шубой, потом — в участок. На все расспросы Хлебников молчал.

    Друзья с грустью говорили:

    Я только теперь поняла, что он не играл роли, а действительно чувствовал себя цезарем. Должно быть, костюм заставил его полностью перенестись в древний Рим. В участке все потешались над ним, а он был серьезен и очень задумчив. Наверно, работал над чем-то своим.




    Воспроизведено по: Матюшина О. Воспоминания // Звезда. № 3. 1973., стр. 141 — 144

    Источник заимствования: www.ka2.ru