• Приглашаем посетить наш сайт
    Бестужев-Марлинский (bestuzhev-marlinskiy.lit-info.ru)
  • Андриевский А.Н.: Мои ночные беседы с Хлебниковым

    К 100-ЛЕТИЮ СО ДНЯ РОЖДЕНИЯ ВЕЛИМИРА ХЛЕБНИКОВА



    А. Н. АНДРИЕВСКИЙ


    Мои ночные беседы с Хлебниковым


    ОТ АВТОРА

    Для тех чутких людей, которые благожелательно воспринимают творчество Хлебникова, он стоит примерно в следующем ряду: Александр Блок, Велимир Хлебников, Владимир Маяковский, Марина Цветаева, Осип Мандельштам, Борис Пастернак.
    Он и для меня стоит в том же ряду... Но помимо этого ряда он стоит для меня еще и в следующем: Пифагор, Кеплер, Николай Морозов, Хлебников, Мозли, Чижевский.
    Ближайшие соратники Хлебникова — Маяковский, Василий Каменский, Крученых, Асеев — иногда из солидарности с Велимиром подписывали некоторые его манифесты и декларации, содержавшие «заявки» на открытия тех или иных закономерностей пространства и времени. Но они не имели сколько-нибудь серьезных познаний в области физики и математики и слепо доверялись прозрениям и интуиции Велимира.
    Я тоже не считаю себя квалифицированным знатоком наук о природе, но все же три с половиной года учился на физико-математическом отделении естественного факультета и потому способен хотя бы правильно читать и воспринимать соответствующую специальную литературу...
    Хлебников после первых двух дней нашего знакомства понял, что он может говорить со мной на одном языке. Отсюда возникли знаменательные последствия...
    После этого предварения я перехожу к изложению событий, предшествовавших нашим ночным собеседованиям.




    Харьковская коммуна. Невероятное сообщение Алексея Почтенного



    Осень 1919 года была самым тяжелым временем гражданской войны. Мы были зажаты в узком кольце, в центре которого находилась Москва, а с одного из краев угрожающе нависал выступ, дотянувшийся до Калуги.

    Казалось, Советская власть доживает последние дни. Но, несмотря ни на что, среди нас, молодых, воевавших на фронте в ту тяжелую пору, не было унывающих. Мы жили верой в торжество революции и еще... стихами. Да, стихами. Похоже, что никогда — ни раньше, ни после — не читали друг другу так много стихов, как в те незабываемые годы и, особенно, в ту суровую осень.

    Стихи звучали повсюду: в окопах, в теплушках воинских эшелонов, в штабных помещениях, в избах, куда нас разводили квартирьеры, в городских комнатах, где мы получали пристанище по временным ордерам. По вечерам вчерашние гимназисты и студенты, укутанные в дырявые солдатские шинели я грязные ватники, сходились на огонек и при свете коптилки читали по памяти Блока, Бальмонта, Анну Ахматову, Гумилева, Сашу Черного и — пусть юноши и девушки наших дней не удивляются — много стихов Северянина. Так было, а историю не следует приукрашивать и подправлять. Надо откровенно признаться, что в отношении стихов многие из нас в ту пору были всеядными. И все же над всеми доминировал Маяковский. Широта его поэтического дыхания ошеломляла. Для нас его строчки были не просто стихи, а словно бы наши собственные слова, которые мы еще не успели сказать, наши предчувствия, наши стремления. Маяковский и революция сливались в одно неразрывное целое.

    Таким встает в моей памяти легендарный 1919 год, год огромного напряжения гражданской войны и год слияния революционной молодежи с поэзией. Это важно знать для понимания того, о чем я буду рассказывать дальше, и важно для того, чтобы лучше ощутить атмосферу той неповторимой эпохи.

    Люди, которые жили стихами, не могли не быть оптимистами. Мы верили, впрочем, это не то слово, мы были уверены в том, что положение на фронте изменится. И вскоре так и произошло. В ноябре девятнадцатого года в ходе гражданской войны наступил предощущавшийся нами перелом, а уже в начале декабря Красная Армия вступила в Харьков.

    В те дни я работал инструктором Политотдела 14-й армии. Вслед за передовыми частями в Харьков переместился и «Поарм 14», как в соответствии со стилем того времени сокращенно назывался этот политотдел.

    Я снова оказался в городе, с которым у меня, коренного петербуржца, было много связано в недавний период моей жизни и из которого всего несколько месяцев тому назад, стиснув зубы и кулаки, я уходил поздно ночью вместе с воинскими частями, отступавшими под натиском деникинцев.

    Возбужденный и радостный, шел я по Сумской улице, когда встретил одного знакомого, поведавшего мне о неком незначительном событии, которое, однако, имело в дальнейшем исключительно интересные для меня последствия.

    Свой разговор со мной он начал с того, что если я еще не устроился с жильем, то смогу поселиться в роскошных апартаментах, где уже живут некоторые интересные люди. Я узнал, что за неделю до моего приезда в Харьков два молодых художника (о них я услышал впервые) вместе с какими-то их знакомыми получили разрешение занять огромную квартиру в роскошном барском особняке, брошенном его богатым владельцем при бегстве из Харькова вместе с деникинцами. Еще мне было сказано, что все молодые люди, вселившиеся в эту квартиру, образовали коммуну, в которой, по словам моего знакомого, «все делят поровну». (Как выяснилось впоследствии, имелись в виду продовольственные пайки, ибо ничего другого у коммунаров в тот период не было.)

    Сообщение, полученное мною от этого знакомого, было как нельзя более кстати... Я действительно еще не устроился с жильем и спал на нарах в теплушке военного эшелона, с которым прибыл в Харьков.

    Распростившись на Сумской с моим знакомым, я с ходу направился по полученному от него адресу.

    Это был единственный адрес, который я запомнил на всю жизнь: Чернышевская улица, дом 16, квартира 2.

    Мой знакомый ничего не преувеличил. Дом, в который он меня направил, был действительно одним из лучших особняков в Харькове, а квартира № 2 в нем была огромна и занимала весь второй этаж просторного особняка.

    Существенно, впрочем, не это, а облик обосновавшейся в буржуйских хоромах коммуны. Ее ядро составляли два уже упоминавшихся выше художника. Это были очень талантливые и очень левые художники. Старший из них (или казавшийся старшим), Алексей Почтенный, был добродушный верзила, ростом эдак с Маяковского. Медлительный в движениях и речи, он был преисполнен внутреннего веселья и любил все смешное. Стены комнат коммуны он разукрасил плакатами с озорными надписями. Одна из них гласила: «Не бей кота по пузу мокрым полотенцем!» Выше этой надписи был изображен попавший в беду кот, который дико орал, вися вниз головой. Чья-то рука, просунувшаяся сверху, держала его на весу за задние лапы, а в правом верхнем углу плаката был виден летящий вниз край полотенца. Оно действительно казалось мокрым.

    Приятель Почтенного, художник Иосиф Владимиров выглядел несколько моложе Алексея (может быть, потому, что был не такой массивный и рослый). Он рисовал надолго запоминавшиеся, выразительные портреты, в которых по моде того времени все контуры были удвоены и смещены друг против друга по горизонтали и вертикали. Иосиф Владимиров был довольно широко образован и имел основательные познания в истории живописи. Он был подвижнее и темпераментнее, чем Алеша Почтенный.

    Еще в коммуне были студентка медицинского факультета Лиля Моисеевна Фильшинская, ее сестра Зина, Владимир Литвинов и Лидия Владимировна Домбровская, инструктор Политотдела 14-й армии.

    И до моего появления на Чернышевской улице поэзия была в почете среди обитателей квартиры № 2. Но после моего прихода в коммуне произошел полный переворот в жизни коммунаров. Я знал наизусть в десятки раз больше стихов, чем все они вместе взятые. Поэтому, когда я по вечерам возвращался домой, мне давали немного времени, чтобы поесть, а затем коммунары потихоньку и как бы невзначай стекались со всех комнат в кухню и начинались просьбы:

    — Прочитайте нам что-нибудь.

    И я читал, читал часами. В такие вечера я играл роль детонатора. За мной постепенно подключались к читке другие, и в коммуне стихи звучали до поздней ночи. Мы были молоды, очень молоды, а молодость не боится тратить силы и расточительна, как расточительна любая стихия. Но однажды читка стихов была прервана на весь вечер. Откуда-то пришел раскрасневшийся от мороза Алеша Почтенный и выпалил:

    — Я узнал, что поэт Велимир Хлебников находится в здешнем сумасшедшем доме. Он сам пришел туда в конце лета, чтобы спастись от деникинской мобилизации.

    Сообщение было настолько сенсационным, что Алешу забросали вопросами. Но он повторял:

    — Ничего не знаю. Мне сказали только, что Хлебников очень просил врачей укрыть его в сумасшедшем доме и что, в конце концов, его туда приняли.

    — Почему же его не выпускают теперь?

    — Не знаю, не знаю.

    Все стали оживленно обсуждать это невероятное событие, и как-то само собой было принято единодушное решение взять попечение над Хлебниковым, пригласить поселиться у нас, кормить и одевать общими усилиями до тех пор, пока не удастся обеспечить его устойчивыми литературными заработками.

    Так могла решить только семья молодых людей, среди которых не было ни одного приобретателя, ни одного «благополучника». И, приняв такое решение, эта семья, может быть, в первый раз оправдала взятое ею имя — коммуна.

    Ведь, кроме Алеши Почтенного, никто из коммунаров никогда и нигде с Хлебниковым не встречался. Больше того, даже творчество его почти никому из обитателей нашей квартиры не было известно. Это имя знали лишь понаслышке. Но приходившие по разным каналам сведения о том, что Маяковский считал Хлебникова не только основоположником соединявшей их поэтической школы, но и своим учителем, и тот факт, что обе эти фамилии всегда назывались вместе, были уже достаточными для заочного почитания.


    Я знал о Хлебникове несколько больше других членов нашей коммуны, но все же знал о нем в ту пору очень и очень мало. Притом все мои знания об этом удивительном и ни на кого не похожем поэте были, как ни странно, словно отраженными от другого могучего поэтического таланта того времени. Я знал о Хлебникове, так сказать, «в связи с Маяковским».

    В те годы до крика напряженный Маяковский с его ошеломляющими гиперболами захватывал меня сильнее, чем тихий, созерцающий Хлебников.

    Это не значит, что я ничего не понял у него... Нет, я был не до такой степени глух. Но мое восприятие его творчества было чисто литературным, не больше. Догадаться, что Хлебников — не только крупный поэт, но и самобытный мыслитель совершенно особого склада, я тогда, конечно, не мог. Мое внимание к Хлебникову было вызвано лишь острым интересом к современной поэзии и за ее пределы не простиралось.

    Прежде всего, бросалось в глаза редкостное богатство его языка и глубоко народный, исконно русский дух рождаемых им новых слов. Как не подходит иностранный, профессорский термин «неологизмы» к этим дивным словам!..

    Начало двадцатого века принесло нам манерное словотворчество Игоря Северянина. Тут уж с русским языком пришлось вообще распроститься. На нас полились обильным потоком «грезэрки», «эксцессэрки», «сюрпрезэрки», «флёры», «шалэ», «грациозы»... Мы узнавали, что лимонолистный лес драприт стволы в туманную тунику и что лира поэта оменестрелила неопоэзный мотив. Затем следовали «миньонет» и даже «эксцесс в вирэле».

    Должен признаться, что я и по сегодняшний день не знаю, что такое это злополучное «вирэле». В равной мере не знал и не знаю, что значит у Северянина «моей фиолью» и некоторые его другие словоновшества в таком роде. Тем не менее, эти слова против моей воли застревали в ушах. Оседали в памяти и такие его вычурные фигуры и тропы, как «истомленно лунятся», «фимьямной лиловью», «в душе монструозной», «слова констеблевого альта», «ажурит розофлер» и прочие внедряемые им «изыски».

    После этой манерной иностранщины не могло не радовать слух рожденное Хлебниковым слово «смеярышня»... Оно казалось исконно русским, извечно существовавшим у нас и не придуманным поэтом, а будто бы извлеченным им из сокровищницы народного языка. И звучало оно ласково, тепло, как и облюбованное некогда народом слово «боярышня».

    Такими же родными нам, «знакомыми незнакомцами» воспринимались и все другие творимые Велимиром слова.

    Прозорливые люди поняли это уже при первых публикациях стихов Хлебникова. В те годы тогда еще молодой Корней Чуковский, восхищаясь словообразованиями Хлебникова «сумнотичи» и «грустители», подчеркивал, что, только глубоко ощущая всю стихию русского языка, можно создавать такие слова.

    Видимо, они жили где-то в хлебниковской «поюнной выси». Это представлялось мне столь правдоподобным и вероятным, словно я воочию там побывал и уверился в том, что «двузвонкие мечты» Велимира обитали не в чертогах — «в мечтогах». Казалось, что только «в закричальности зари» и «в сверкайностях туч», когда по всей округе разносится «звукатая временель», рождаются такие слова. И еще верилось, что, родившись, эти слова устремляются нестись дальше «в поюнность высоты», чтоб потом опускаться в «озера грустин», на берегах которых стоят «молчанные дворцы», или чтобы прятаться в «молчановом ручье», у которого на рассвете «резвилось смешун-дитя». До чего же русским было это доброе слово «смешун-дитя»!.. Я принял его как родное вместе с «поюнностью высоты», «закричальностью зари» и «грустинами».

    И все же мое восприятие творчества Хлебникова было тогда односторонним и ограниченным. Восхищаясь рожденными им словами, влюбляясь в отдельные строфы его поэм, я не воспринимал творимых им произведений в их целостности и связи отдельных частей между собой. Должно быть, поэтому я не мог запомнить их наизусть. Запоминались только отдельные строфы, а иногда лишь отдельные фразы или эпитеты.

    Этот пробел в моих знаниях творчества Велимира коммунары обнаружили на следующий же день после взволновавшего нас сообщения Алеши Почтенного. Они привыкли к тому, что я читаю наизусть без запинки не только «Облако в штанах» и «Флейту-позвоночник», но и такие объемистые произведения Маяковского, как «Война и мир» и «Человек». Поэтому они не сомневались в том, что я столь же хорошо знаю и творчество Хлебникова.

    Когда я вечером вернулся с работы домой и наскоро поужинал, они обступили меня и стали просить почитать им что-нибудь из произведений этого поэта, о котором они так много слышали.

    Я смущенно разводил руками и говорил им, что не знаю целиком ни одной его вещи, а читать вырванные из контекста отдельные строчки бессмысленно.

    Мой отказ сильно огорчил коммунаров. Они стояли потупившись.

    Но вдруг я вспомнил, что есть все-таки одна предельно короткая вещь Хлебникова, которую я помню целиком. В ней были только четыре строчки, написанные белым стихом. Но какие строчки! И тогда я прочел:

    Когда умирают кони — дышат.
    Когда умирают травы — сохнут.
    Когда умирают солнца — они гаснут,

    Наступила тишина. Слушавшие долго молчали. Потом попросили:

    — Прочтите еще раз.

    Я повторил. И снова наступила долгая пауза. Наконец кто-то очень тихо сказал:

    — Пожалуйста, еще что-нибудь из того, что запомнили.

    После прозвучавшего только что белого стиха мне захотелось дать почувствовать этим чутким людям всю необычайность хлебниковских рифмований. И я прочел всплывшую внезапно в моей памяти строфу из поэмы Хлебникова «Мария Вечора»:

    Нет, ведро на коромысле
    Не коснулося плеча.
    Кудри длинные повисли
    Точно звуки скрипача.

    (Валентин Петрович Катаев процитировал те же строчки в своей «Траве забвения» и назвал эти стихи волшебными. Я и мои слушатели воспринимали их именно так.)

    Разохотившись слушать, коммунары стали на меня наседать. Уступая им, я вне всякой связи с поэмой «Мария Вечора» процитировал запомнившиеся откуда-то из других стихов Велимира звонкие строчки:

    Я походкой длинной сокола
    Прохожу сутул и лих.
    Мчусь в присядке быстрой около
    Ряда стройных соколих.

    По лицам окружавших меня жителей коммуны я понял, что масштаб дарования узнаваемого ими поэта до всех доходит. Тогда я рассказал моим замечательным слушателям преображенную Хлебниковым легенду древнейших времен о великой любви юноши Э и девушки И, заставившей их добровольно пойти на смерть, и о том великом чуде, свершившемся во время сожжения их на костре, когда «из разорванных радугой туч» спустилась дева и вывела молодых людей невредимыми из огня.

    А помнил я из этой поэмы Хлебникова только отдельные строчки — слова юноши Э:

    За тобой оленьим лазом
    Я бежал, забыв свой разум.

    Неужели лучшим в страже,
    От невзгод оберегая,
    Не могу я робким даже
    Быть с тобою, дорогая?

    И проникнутые пафосом старинных романтических баллад, чеканные строчки:

    Кто утром спит,
    Тот ночью бесится.
    Волшебен стук копыт
    При свете месяца.

    Я услышал вздох восхищения моих слушателей...

    Больше ничего не хотелось читать в тот вечер, да я и не мог ничего другого припомнить тогда.

    На следующий день я стал напряженно припоминать отдельные строчки из озорной поэмы Хлебникова «Шаман я Венера» и из шуточной поэмы «Внучка Малуши». Припомнилось и еще кое-что. Я достал лист бумаги и стал записывать все, что выжимал из своей памяти. Получилось нечто вроде причудливого монтажа из полустрок, отдельных строчек и целых четверостиший.

    Вечером, когда меня стали вновь осаждать просьбами неугомонные коммунары, мой репертуар уже был немного пополнен, но все в нем было не имеющим ни конца, ни начала, сумбурным и рваным. Тем не менее, я мог уже показать коммунарам Хлебникова в другом ракурсе, чем накануне.

    Для начала я прочел подобные музыкальному каприччио, улыбчатые и теплые строчки:

    У колодца
    Расколоться
    Так хотела бы вода,
    Чтоб в болотце
    С позолотцей

    Потом в качестве контраста к этому жизнерадостному мотиву я познакомил моих слушателей с четверостишием Хлебникова, которое привел Маяковский в своей статье «В. В. Хлебников».

    Коммунары услышали явно поразившие их слова:

    Сегодня снова я пойду
    Туда на жизнь, на торг, на рынок
    И войско песен поведу
    С прибоем рынка в поединок.

    Посыпались вопросы, на которые я не мог ответить, потому что никогда не читал стихотворения Хлебникова, из которого была взята эта цитата, и знал о ней только по статье Маяковского.

    Возвращаясь к чтению стихов Хлебникова, я вкратце рассказал моим слушателям сюжет поэмы «Шаман и Венера», в которой повествуется о том, как нагая Венера зашла в пещеру сибирского шамана и обратилась к нему со словами:

    «Когда-то храмы для меня
    Прилежно воздвигала Греция.
    Могол, твой мир обременя,
    Могу ли у тебя согреться я?

    Меня забыл ваять художник.
    Мной не клянется больше витязь.
    Народ безумец, народ безбожник.
    Куда идете, оглянитесь?»

    Раздался сдержанный смех коммунаров. Я продолжал:

    «Не так уж мрачно, —
    Ответил ей, куря, шаман. —

    Был с кем-нибудь роман».

    — Здорово! — не удержался от реплики Иосиф Владимиров. Коммунары поддержали его веселыми возгласами.

    Я перестроился на чтение отрывка из шуточной поэмы «Внучка Малуши». Мне думалось, что моим слушателям будет интересна трактовка Хлебникова часто встречающегося в народном эпосе сказочного мотива об оборотнях. К этому мотиву Хлебников возвращался неоднократно.

    Предварительно я рассказал, что «гнедой буй тур» предстал перед внучкой Малуши в образе рыси. Княжна села ей на шею и вцепилась в шерсть. Оборотень понес внучку Малуши по воздуху ввысь под облаками. Там было очень холодно. После этого вступления я прочел:

    И, чтоб спастись от стужи
    Морозной выси,
    Из рыси
    Он стал медведем.
    Она ему: «Куда мы едем?»
    Он отвернулся и в ветер бурк:
    «Мы едем в Петербург».

    — Как?! Как?! — в восторге переспрашивал Иосиф Владимиров.

    — «...в ветер бурк... в Петербург»?

    Он громко смеялся, бил руками себя по коленям и без конца повторял: «...в ветер бурк... в Петербург»

    — Здорово! Ведь никто раньше не сумел так лихо зарифмовать наш Петербург!

    Коммунары стали вторить ему, начался общий галдеж.

    Когда, наконец, мои слушатели угомонилась, меня спросили, кто такая Малуша. В свое время я этого тоже не знал и в 1916 году в коридоре Петроградского университета задал тот же вопрос профессору Венгерову. Удивившись моему невежеству, Семен Афанасьевич ответил: «Мать крестителя Руси, киевского князя Владимира». Я повторил этот ответ коммунарам и добавил:

    — Откуда же взялся тогда Петербург? — спросили меня.

    — Это прием остранения путем подчеркнутого смещения во времени, — последовал мой «ученый» ответ.

    Чтобы завершить начатую тему, я прочел еще один отрывок из другого стихотворения Хлебникова, связанного со сказаниями про оборотней. Так же, как и раньше, я не помнил ни конца, ни начала и вырвал из контекста два относительно самостоятельных четверостишия:

    Все ближе конское дыханье
    И ниже рог твоих висенье,
    И чаще лука трепетанье.
    Оленю нету, нет спасенья.
    Но вдруг у него показались грива
    И острый львиный коготь.
    И беззаботно и игриво
    Он показал искусство трогать.

    Слушатели снова притихли. Это описание охоты и эта неожиданная концовка им, определенно, понравилась.

    Больше я уже ничего не читал... Мой репертуар был исчерпан.




    «Сабурова дача». Первая встреча



    В глазах коммунаров я являлся самым могущественным представителем Советской власти на Чернышевской улице — к тому времени я был назначен начальником особого отдела при чрезвычайном коменданте и начальнике гарнизона Харькова. Поэтому деликатная миссия извлечения Хлебникова из психиатрической лечебницы, которую в Харькове все называли «Сабуровой дачей», была возложена на меня.

    На следующий день, закончив намеченную мною по плану работу, отправился на «Сабурову дачу» По прибытии на место я отыскал кабинет главного врача (кажется, он был одновременно и директором этой психиатрической больницы). Войдя в кабинет, я представился и предъявил свой мандат.

    Мандаты тогда выдавались грозные и пространные, а мой был особенно длинным. В нем значилось, что я являюсь военным следователем Реввоентрибунала 14-й армии и что я имею право ареста любого военнослужащего до командира полка включительно, а также правомочен арестовать, за исключением депутатов ВУЦИК и членов ЦК КП(б), любое гражданское лицо безотносительно к должности, которую данное лицо занимает. Всем советским организациям вменялось в обязанность оказывать мне всяческое содействие. Комендантам станций предлагалось предоставлять мне вне очереди места в любых поездах, а в случае моего требования выделять для моих срочных выездов резервные паровозы и так далее, и тому подобное.

    Как я вскоре ощутил из разговора главврачом «Сабуровой дачи», он был из числа тех робких и наивных людей, которые безгранично поверили вражеским россказням о страшных зверствах большевиков, якобы преследовавших всех русских интеллигентов. Мой мандат произвел на него ужасающее впечатление. По-видимому, он уже не сомневался в том, что его если не повесят, то, уж во всяком случае, непременно расстреляют. За что именно, он не знал, да это и не имело значения. Мне кажется, что, по его представлениям, тот факт, что он был русским интеллигентом и возглавлял больницу не только в царское время, но и при Деникине, был уже достаточным основанием, чтобы его уничтожить Он сразу обмяк, стал заикаться и каждую фразу заканчивал почтительным обращением «товарищ следователь»... А я как на грех вынужден был начать беседу с ряда вопросов.

    Вот как примерно протекала наша беседа:

    — Скажите, доктор, верно ли, что в вашей больнице находится поэт Виктор Владимирович Хлебников? Он известен под псевдонимом Велимир Хлебников.

    — Да, товарищ следователь.

    — Почти так, товарищ следователь. Он действительно пришел сюда сам, но принес с
    собой казенное (!) письмо с требованием дать заключение о его пригодности или непригодности к военной службе.

    — Какое же заключение вы дали?

    —Я дал заключение, что по состоянию его психики он для несения воинской повинности, безусловно, непригоден. Такого же мнения были и все наши врачи, — поспешил он добавить.

    — Вы считаете его сумасшедшим?

    — Нет, нет! Термин «сумасшедший» я не считаю возможным к нему применить, хотя некоторые проявления нарушения психической нормы мы могли бы у него наблюдать. Должен сказать, что я не все понимал из того, что он здесь писал, хотя некоторые его работы, в частности, написанные по моей просьбе, были отмечены большим мастерством.

    — Считаете ли вы, что он в какой-либо степени опасен для общества?

    — Ни в коем случае! Скорее общество может быть для него опасным.

    — Почему? Потому, что он плохо защищен и очень раним.

    (Сравним этот ответ с тем, что много позже, а именно в 1935 году, написал тот же врач в своих заметках о Хлебникове. Цитирую его запись, опубликованную в трудах 3-й Краснодарской клинической больницы: «При наличии нарушения психической нормы надо установить, общество ли надо защищать от этого субъекта или, наоборот, этого субъекта от коллектива... Наличие выдающихся задатков у талантливого Хлебникова ясно говорит о том, что защищать от него общество не приходится, и, наоборот, своеобразие этой даровитой личности постулировало особый подход к нему со стороны коллектива, чтобы получить от него максимум пользы».

    (Выпуск 1-й трудов 3-й Краснодарской клинической больницы был любезно передан мне А. Е. Парнисом. Из этого труда я восстановил в памяти, что беседовавший со мной главврач «Сабуровой дачи» был доктор Анфимов, получивший, как я недавно узнал, звание профессора в начале 20-х годов.)

    Дальше моя беседа с главврачом «Сабуровой дачи» протекала следующим образом.

    — Итак, вы не считаете его сумасшедшим, и в свое время выполнили возложенную на вас миссию дать заключение о его пригодности к военной службе... Почему же теперь, когда обстановка, приведшая к вам Хлебникова, существенно изменилась, вы продолжаете держать его в сумасшедшем доме?

    — Видите ли, товарищ следователь, это общий порядок. Мы не можем выписать нашего пациента, так сказать, «в никуда», то есть выгнать на улицу. Необходимо, чтобы кто-либо из его родных или близких друзей взял его под свою ответственность и гарантировал нам хотя бы элементарную заботу о нем в смысле предоставления ему жилья, материальной поддержки до тех пор, когда он сможет получить какую-либо работу. Но его никто не навещал и не навещает. Видимо, в Харькове у него нет ни родных, ни друзей.

    — Скажите, доктор, а мог бы я взять его отсюда и дать вам необходимые для вас гарантии?

    Выражение лица главврача изменилось. Он широко глотнул воздух и вытер платком вспотевший лоб. Только теперь он понял, что его никто не собирается в чем-либо обвинять, а тем более арестовывать. Не скрывая своей радости, он воскликнул:

    — Конечно же, товарищ следователь!

    — Не разрешите ли вы мне предварительно с ним побеседовать? (Не мог же я признаться главврачу в том, что Хлебников меня не знает, и что я даже никогда не видел его в лицо.)

    — Разумеется, товарищ следователь, разумеется...

    Главврач ей сказал:

    — Проведите товарища следователя к больному Хлебникову. (Он все же сказал: к больному, По-видимому, так полагалось.)

    Медсестра повела меня по каким-то замысловатым переходам, потом мы поднялись по лестнице на второй этаж и долго шли по широкому коридору. Было немного жутковато. Я еще никогда не бывал в сумасшедших домах и не знал, с чем там можно столкнуться. Наконец у двери в одну из палат медсестра остановилась и сказала:

    — Подождите здесь. Я его сейчас приведу.

    Оставшись один, я тревожно оглядывался вокруг. Наконец дверь отворилась, и в сопровождении медсестры вышел высокий бородатый дядя лет тридцати. Он был в нижнем белье солдатского образца из дешевой, слегка порыжевшей бязи. На плечи был накинут серый халат, который ему едва доходил до колен.

    Я растерянно всматривался в его лицо... Поражали гигантский лоб красивейшей формы и неожиданно голубые глаза. (Как у Пушкина, подумалось мне в тот момент.)

    Вспоминая теперь последующее мое общение с Хлебниковым, я не берусь утверждать, что его глаза были действительно голубые. Порой они казались мне серыми. Любопытно, что профессор Анфимов в своем очерке о Хлебникове писал: «Высокий, с длинными и тонкими конечностями, с продолговатым лицом и серыми спокойными глазами, он кутался в казенное одеяло, зябко подбирая большие ступни, на которых виднелось какое-то подобие обуви».

    (Незадолго до своей смерти Лиля Юрьевна Брик в разговоре со мной утверждала, что у Хлебникова были голубые глаза, а она знала его еще совсем молодым.)

    Увидев перед собой незнакомого человека, Хлебников некоторое время смотрел на меня с удивлением. Наконец он спросил, вернее, тихо прошелестел почти одними губами:

    — Вы хотели меня видеть?

    — Да, я почитатель вашего творчества и приехал сюда по поручению группы молодых художников, которые образовали коммуну и приглашают вас переехать к нам, где вам будут созданы более подходящие условия для работы.

    После небольшой паузы я добавил:

    — Мы считаем, что негоже здесь оставаться и что пора уже вам возвращаться в литературу.

    Хлебников немного подумал и потом просто сказал:

    — Ну что ж, я согласен.

    Я с благодарностью протянул ему руку и сказал:

    — Тогда собирайтесь. Машина нас ждет. А я пока пойду оформлять у главврача ваш отъезд.

    По прибытии на место я представил Хлебникова тем коммунарам, которые были в тот час дома. Наши девушки быстро организовали для него теплую ванну, а мальчики побрили его, скосив по его просьбе начисто бороду и усы. После этого он стал выглядеть так, как на фотографии, воспроизведенной на титульном листе 1-го тома посмертного собрания его сочинений под редакцией Степанова. (Эту фотографию, где Велимир снят в профиль, я считаю одной из самых удачных и наиболее точно передающих образ того Хлебникова, с которым я провел потом несколько месяцев в непрерывном общении.)

    В первые дни своего пребывания в коммуне Хлебников на все просьбы коммунаров дать им почитать что-либо из напечатанных ранее его произведений отвечал, что у него нет с собой ничего. И это была правда. Я помню, что в кабину грузовика он вошел, неся с собой совсем маленький узелок. Дней через десять после своего вселения в наши апартаменты, когда я сидел за столом и что-то писал, Хлебников неожиданно и, как всегда, молча положил мне на стол свою пьесу «Ошибка смерти». Очевидно, он ее в этот день или накануне откуда-то привез в нашу коммуну.

    — Там, где месяц над кровлей повис,
    Стрелку сердца на полночь поставь
    И скажи: — остановись!
    Все земное — грезь и явь.
    В старинном сипе
    Ночных дверей
    Погибни, выпей.
    Умри скорей.

    Но вот в дверь харчевни мертвецов постучал незваный ночной пришелец, и эта усыпляющая ворожба оборвалась... Ритм стиха круто изменился. Он стал соответствовать смятению Барышни Смерти:

    Кто там, кто там в этот час?
    Кто прильнул сюда, примчась?

    И далее в этом новом ритме стиха отчетливо слышится, что испуг Барышня Смерти растет:

    Так безумен и неистов,
    Кто стучится в темный выстав?
    На горящее окно
    Его бурей принесло?

    Голос:

    Эй! Отворите!

    Барышня Смерть:


    Он сюда вошел, скользя.
    Нас всего... Четыре, пять...
    Он — тринадцатый, нельзя!

    Перестройка стиха продолжалась. По новому, еле заметному изменению ритмического рисунка уже явственно ощущалось, что Барышня Смерть начинает метаться от страха. Она просит помощи у мертвеца, который ближе других сидит к двери:

    — Он вошел и стал под притолкой.
    Милый, милый, его вытолкай!

    Какие сочные, неповторимые хлебниковские рифмования в каждой строфе! Я давно уже не читал пьесы в стихах, где диалог был сделан с такой изумительной простотой и вместе с тем на таком высоком уровне словесного мастерства. Но и во второй части пьесы, где стих переходил в прозу, словесная ткань была выписана тем же виртуозным поэтическим почерком. Там возникала любопытная игра слов, при которой метафора «пустая, как стакан» реализовалась буквально и понуждала Барышню Смерть отдать свой пустой череп пришельцу как чашу для питья... Ведь в харчевне мертвецов нельзя было пить из чужого стакана.

    Ночной гость был безжалостен. Он не внял мольбам Барышни Смерти, которая, оставшись без пустых глазниц своего черепа, уже ничего не видела. Незваный пришелец заменил напиток мертвых напитком жизни. Так он победил смерть, которая в своем смятении допустила ошибку...



    В преддверии ночных бесед. Необычный вопрос внимательного мыслителя


    Коммуна вселила Хлебникова в помещение, выходившее окнами на Чернышевскую улицу. Это помещение было разделено на две части капитальной перегородкой, в которой была пробита полукруглая арка. Она была прикрыта тяжелым раздвижным занавесом.

    Хлебников в первый же день обнаружил, что ему были предоставлены апартаменты, состоящие из двух больших комнат. От такой роскоши он категорически отказался и стал настаивать, чтобы во вторую комнату подселили кого-нибудь из коммунаров. Ему объясняли, что и до его появления коммунары достаточно вольготно жили, не пользуясь этими комнатами. После долгого спора сошлись на том, что Хлебников будет жить в той из двух смежных комнат, где рядом с очень удобным для работы столом стоял широкий диван, покрытый пушистым ковром. (С этого дня наши девушки начали следить за тем, чтобы этот диван был покрыт чистыми простынями и чтобы регулярно менялись наволочки на подушке.)

    Я заверил Хлебникова в том, что буду работать в комнате за полукруглой аркой. (Спал я в другой части квартиры на антресолях, где был постелен такой же пушистый ковер, что и у Велимира.)

    Из моего обязательства работать по ту сторону арки возникли неожиданные и весьма важные для меня последствия. Но они возникли не сразу. Им предшествовало то, что я основательно заболел. Мой рейд из «Сабуровой дачи» в кузове грузовика на бешеном морозном ветре (Хлебникова я поместил в кабину) не прошел для меня безнаказанно. Схваченный мною бронхит все более осложнялся. Военный врач штаба 14-й армии, услышав случайно мой надрывный кашель, категорически запретил мне выходить из дома и сообщил об этом руководству Реввоентрибунала. Пришлось подчиниться.

    Разумеется, я не соблюдал предписанный мне постельный режим. Поэтому вынужденное сидение дома позволило мне заняться моими собственными изысканиями в области математики, которые я начал еще на физмате, но не имел возможности продолжить в начальный период гражданской войны.

    В первый же день моего карантина, примостившись за столом в помещении, отделенном от комнаты Велимира только занавесом в проеме стены, я стал заполнять большие листы бумаги многоэтажными формулами и длинными колонками цифр. В те дни я не знал, что друзья Хлебникова дали ему прозвище «пума» за его удивительную способность ходить совершенно бесшумно.

    Это получалось у него совсем непроизвольно, без всякого умысла.

    В разгар своей работы я ничего не видел и не слышал. Внезапно за моей спиной раздался голос Хлебникова:

    — Чем вы так напряженно заняты?

    Я вздрогнул и, повернувшись к Велимиру, ответил:

    — Если можно, объясните поподробнее, — попросил Хлебников.

    Запинаясь и с трудом подыскивая слова, я пытался как можно конкретнее изложить основы моего необычного замысла.

    — Видите ли, еще в университете я пришел к выводу о том, что построенные на абстрактной идее непрерывных изменений и бесконечной делимости дифференциальное и интегральное исчисления непригодны для описания ряда важнейших закономерностей дискретного мира, в особенности закономерностей атомного строения. Поэтому я задался целью разработать такое исчисление, которое при последовательных увеличениях на единицу аргумента всегда давало бы целочисленные значения функции.

    Этот ответ особенно заинтересовал и даже взволновал Хлебникова. Ведь он многие годы жил в мире дискретного многообразия и был погружен в созерцание целочисленных соотношений.

    В его черновиках сохранилась любопытная запись, в которой он заявлял, что в случае, если человечество не примет открытые им законы времени, то он полон решимости обучать этим законам прирученное людьми умное племя коней.

    По-видимому, в моем лице он увидел «двуногого коня», который может оказаться способным понять и принять открытые им законы...

    На следующий день после нашего разговора Хлебников попросил у меня линейку. Утром, выходя куда-то из нашего дома, он забыл вернуть ее мне. Без нее мне нечем было чертить длинные линии, отделявшие друг от друга многоярусные числители от длинных знаменателей моих сложных формул. Поэтому, раздвинув занавес, я прошел на ту половину, которую занимал Велимир. Моя линейка лежала на его столе. Я протянул к ней руку и невольно прочел на лежащем рядом листе бумаги запись, сделанную крупным детским почерком Хлебникова. Она гласила: «Возможно ли так встать между источником света и народом, чтобы тень Я совпала с границами народа?»

    Я был потрясен. Такой грандиозный образ, выраженный к тому же в столь конкретной, зрительно воспринимаемой форме, мог создать только Хлебников.

    На том же листе бумаги, но значительно ниже этой записи я прочел ничем не связанную с ней строчку. «Где время цветет, как черемуха».

    Я решил, что это вторая или третья строчка рождаемого Велимиром четверостишия. Впоследствии оказалось, что это была строчка из прозаического текста... Через много лет после описанных здесь событий мне довелось длительное время встречаться с В. Б. Шкловским в период совместной работы с ним в сценарном отделе киностудии «Межрабпромфильм». Меня радовало, что каждый раз, когда заходила речь о Хлебникове, Виктор Борисович неизменно цитировал эту дивную строчку.



    Цикл предвосхищений новых открытий в физике двадцатого века


    В одной из очередных ночных бесед Хлебников начал подробно излагать свою концепцию пульсации всех «отдельностей» мироздания. Такими отдельностями для него являлись звезды, галактики, атомы элементов, атомные ядра, окружающие их электронные оболочки и отдельные электроны. Необычными были представления Хлебникова об атомах потому, что весной 20 года термин «протон» не существовал. Протон был открыт в Англии только в июне 1920 года, а до нас сведения об этом открытии дошли значительно позже. До этого времени атом представлялся ученым в виде неразделенного внутри себя массивного атомного ядра и вращающихся вокруг него электронов. Хлебников же уже весной 20 года мне говорил: «Если ядра атомов многозарядны, они должны быть и многозернистыми».

    Однажды он дал мне прочесть какое-то литографированное издание, вернее, оттиск, содержащий несколько страниц. В этом издании мне очень понравилось стихотворение, начинавшееся строчкой:

    Ты же, чей разум стекал, как седой водопад…

    Когда Хлебников услышал мой восторженный отзыв, он переписал это стихотворение в следующей сокращенной редакции:

    Ты же, чей разум стекал,
    Как седой водопад,
    На пастушеский быт первой древности,
    Кого числам внимал

    Очарованный гад в кольцах ревности,
    И змея плененного пляска и корчи,
    И кольца, и свист, и шипение
    Кого заставляли все зорче и зорче
    Шиповники солнц понимать точно пение, —
    Я, носящий весь земной шар
    На мизинце правой руки,
    Тебе говорю: Ты!

    В левом углу листа бумаги Хлебников написал: «Посвящаю А. Н. Андриевскому». Этот дорогой для меня автограф погиб вместе со всем моим архивом в 1942 году.

    не только ушами, но и глазами, разумом и всем телом».

    Возвращаясь к стихотворению, которое он мне посвятил, Хлебников подчеркнул: «Самая важная в нем строчка — это «шиповники солнц понимать точно пение». В ней в самой краткой форме я утверждаю свою убежденность в пульсации всех отдельностей мироздания и их сообществ. Пульсируют солнца, пульсируют сообщества звезд, пульсируют атомы, их ядра и электронная оболочка, а также каждый входящий в нее электрон. Но такт пульсации нашей галактики так велик, что нет возможности его измерить. Никто не может обнаружить начало этого такта и быть свидетелем его конца. А такт пульсации электрона так мал, что никакими ныне существующими приборами не может быть измерен. Когда в итоге остроумного эксперимента этот такт будет обнаружен, кто-нибудь по ошибке (разрядка моя. — А. А.

    Разговор происходил ранней весной 1920 года. Если я запомнил его содержание и даже отдельные формулировки Велимира, то только потому, что эти его высказывания показались мне чересчур парадоксальными и порожденными его неуемной фантазией. Все же если не в ту же ночь, то на следующий день я их записал.

    Нетрудно представить, до какой степени я был потрясен, когда в 1925 году, то есть спустя три года после смерти Хлебникова, до меня дошли первые сведения о диссертации Луи де Бройля, написанной им в 1924 году. За тот отрезок времени, пока друг де Бройля Поль Ланжевен отправлял эту диссертацию Эйнштейну, пока был получен отзыв последнего, пока, наконец, работа де Бройля была опубликована во Франции, в печать все же просачивались некоторые весьма скупые замечания по этому поводу. Но даже эти отрывочные сведения дошли до меня очень поздно. Поэтому я с нетерпением ждал более подробных сообщений. Но иностранная литература в те годы к нам почти не поступала, а переводы порой запаздывали на несколько лет. Наконец с большим трудом через знакомых, и то только на несколько дней, я достал осенью 1925 года экземпляр журнала, где была напечатана ставшая ныне знаменитой диссертация Луи де Бройля. Я прочел ее несколько раз от корки до корки, преодолевая трудности, возникшие передо мной в связи с тем, что я в тот период не имел возможности следить за развитием физики и математики за последние пять-шесть лет.

    Сомнений не было никаких... Луи де Бройль пришел к предсказанному Хлебниковым выводу о волновой природе электрона, о дуализме частицы-волны.

    В тот период, несмотря на широкое признание теории относительности, в науке еще прочно удерживались старые взгляды, связанные с представлениями о существовании «мирового эфира». Волновой процесс рассматривался как гармонические колебания, которые могут распространяться не иначе, как в какой-либо среде. Термин «эфир» применялся не только как служебное слово в радиотехнике, но и как фундаментальное понятие в учении о свете, то есть об электромагнитных колебаниях широкого диапазона от гамма-лучей до радиоволн включительно. Хлебников же категорически отвергал существование мирового эфира. В беседе со мной он сказал: «Мне легче поверить в существование «святого духа» и «святой Пятницы», чем в существование материального субстрата, не оказывающего никакого сопротивления движущимся в нем телам и имеющего при этом упругость, превосходящую в тысячи раз упругость стали».

    дальнейших пояснений, чтобы не уводить Велимира от основной темы беседы.

    В комнате Хлебникова не было ни одной книги, если не считать некоторых изданий его поэтических произведений, а разговаривал он так, словно его комната завалена всеми энциклопедиями мира.

    Однажды (не помню, в какой связи) я сказал, что поиски электрона, которые вел ирландский физик Стоней, увенчались успехом, в результате чего существование электрона было доказано, Хлебников ответил: «Это может быть и неумышленное, но широко распространенное искажение фактов, жертвой которого вы явились. Стоней никакого электрона не собирался открывать, а искал естественную единицу природы. В качестве таковой была найдена наименьшая единица электрического заряда».

    Однажды, не помню теперь, по какому именно поводу, я непочтительно сказал Хлебникову: «Но это похоже на рассуждения вроде домыслов о влиянии лунного света на произрастание картофеля». В ответ на эту реплику Хлебников спросил: «А вы считаете, что тот или другой свет, пришедший из окружающей землю среды, может совсем не влиять на процессы, происходящие в растительных организмах? Поставьте вопрос иначе, — продолжал он, — могут ли процессы, происходящие хотя бы в самых далеких от нас частях космоса, никак не влиять на земную биологическую среду? И вы поймете, что ваше возражение было неправомерным. Нельзя говорить о единстве мира, о всеобщих отношениях и связях, как вы всегда это делаете, а в то же время именно всеобщие связи и отрицать».

    Я ответил, что кроме прямых и существенных связей имеется еще бесчисленное количество далеких косвенных связей, влияние которых является столь пренебрежительно малым, что они уже не имеют существенного значения.

    «Вся история науки свидетельствует о том, что связи, о которых ранее не подозревали или которые считались далекими, в последующем раскрывались как самые важные и определяющие, а те связи, которые выглядели близкими и непосредственными, оказывались либо частным случаем более общей закономерности, либо попросту несуществующими в действительности. До Ньютона никому не пришло в голову, что между падением различных предметов на пол или на землю и движением планет существует какая-либо связь. Всякого, кто решился бы утверждать что-либо подобное, сочли бы сумасшедшим. Ньютон истолковал орбитальное движение планет как их падение на солнце, преодолеваемое в каждый момент времени инерцией поступательного движения по касательной к эллипсу (или к окружности). Так земная механика соединилась с небесной, и возникла единая мировая механика».

    В дальнейших беседах Хлебников приводил довольно много аналогичных примеров несущественных и существенных связей, но я их теперь не помню...

    Втолковывая мне свои воззрения, Хлебников часто применял термин «отдельность». Я очень удивлен тем, что ни в рукописях Хлебникова, ни в печатных его работах я нигде не обнаружил этого слова. Тем не менее, я буду в дальнейшем его применять, так как без слова «отдельность» мне будет трудно излагать многие концепции Хлебникова.

    Под отдельностью Хлебников подразумевал каждый способный к «быванию» объект в мироздании, то есть, как он пояснял, то, к чему можно применить английское слово «many», но не «much». Отдельностями для Хлебникова являлись: электрон, атом, молекула, квант энергии (имя Планка он упоминал часто и с его работами был хорошо знаком), солнце, земной шар и тому подобное.

    а являются плодом произвольного членения реально существующих объектов мироздания на условные и «равнодушные» к существу явлений разряды той или иной системы счисления.

    Выслушав формулировку «законов времени» Хлебникова, я сказал, что необходимо дать доказательства этих законов. Хлебников посмотрел на меня с удивлением и ответил: «Во всем естествознании, в том числе в физике законы не доказываются, а открываются, обнаруживаются, выявляются путем отвлечения от бесчисленных частностей и нахождения того, что является постоянным и потому составляет необходимую связь в кажущемся хаосе «толпящихся» вокруг нас «зыбких явлений». Доказываются только следствия из законов.

    Если какой-либо закон в физике «доказан», то это означает только констатацию факта совпадения того, что нечто, выявленное раньше как закон, теперь раскрывается как следствие и как частный случай более общей закономерности, но сама эта общая закономерность опять-таки не доказывается, а выявляется из найденных фактов как бесспорно существующий принцип».

    Я не могу поручиться за дословную передачу сказанного Хлебниковым, но существо и последовательность его аргументов помню достаточно хорошо... Запомнил также такие термины, как «толпящихся» и «зыбких явлений».

    Далее Хлебников продолжал:

    лошадиной тяги), а после начального толчка продолжается по инерции без участия какой-либо непрерывной тяги. Однако он не ставил себе задачи «доказать» этот закон, то есть объяснить, почему так происходит.

    Ньютон придал закону инерции несколько иную формулировку, но и поныне неизвестно, чем обусловлено движение по инерции и существование инерциальных систем. Тем не менее, никому не приходит в голову требовать «доказательства» первого закона Ньютона. Он доказан существованием его в природе и открыт из этого существования, то есть из нее (природы) извлечен».

    В «Досках судьбы» Хлебникова (см. лист 3. 1922 год, стр. 40) читаем: «Многие соглашаются: бывающее (то есть объективная действительность, мир. — А. А.) едино. Но никто еще до меня не воздвигал жертвенника перед костром моей мысли, что если все едино, то в мире остаются только одни числа, так как числа и есть ничто иное, как отношение между единым, между тождественным, то, чем может разниться единое».

    Термины «бывающее», «бывание» Хлебников применял в разговорах со мною довольно часто в качестве синонимов для понятий бытие, существование, объективная реальность, действительность.

    «Доски судьбы» были написаны в 1922 году, но еще в январе 1920 года Хлебников почти дословно излагал мне мысли, содержащиеся в датированном выше отрывке.

    Выслушав его, я воскликнул: «Но ведь это же пифагорейство!»

    Хлебников ответил: «Вы улавливаете лишь чисто внешнее сходство. На самом деле я антипод Пифагора».

    Дальше я излагаю только существо высказываний Хлебникова, так как конкретных выражений не помню... Схема его доводов сводилась к следующему: Пифагор верил в самостоятельное бывание числа. На самом деле существуют только два дерева, три камня и тому подобное, но не «два вообще» и не «три вообще». Числа суть абстракции, которые отражают только отношения между реальностями и вне этих реальностей не существуют.

    Когда математики говорят о свойствах тех или иных чисел и выводят якобы присущие им законы, они не отдают себе отчета в том, что такие законы не могут быть чем-либо иным, как отражением в абстракции числа реально существующих отношений и связей в бывающем.

    Заявив, что в мире остаются только числа, я тем самым «расправился» с числами, как Спиноза «расправился с богом». (Точное выражение Хлебникова.)

    Бытующая в философских работах характеристика Спинозы как пантеиста нелепа... Пантеизм, — разъяснял Хлебников, — есть разновидность деизма. Спиноза же был не деистом, а атеистом. Свою единую субстанцию он не назвал материей потому, что в семнадцатом веке материи приписывался лишь один атрибут — протяженность. Спиноза же приписал своей субстанции два атрибута: протяженность и мышление. Поэтому он применил более простой термин — «природа» и наделил всю природу мышлением. Следовательно, Спиноза был не пантеист, а гилозоист, что отнюдь не то же самое.

    Я не являюсь гилозоистом, — продолжал Хлебников, — хотя я убежденный монист. Вы часто говорите: «Материя различена внутри себя и существует в гигантском многообразии своих форм, их состояний и стадий развития, а единство мира — в его материальности». Я спрашиваю: а что же едино в самой материальности, если она внутри себя столь многообразна? Очевидно, ее единство есть всеобщее единство пронизывающих ее связей. Но подлинно единым в таких связях может быть только то, что их единым образом «сопрягает», то есть числа, которые и суть отношения внутри единого, внутри бывающего, и которые вне этого бывающего сами по себе не существуют, ибо количественные отношения присущи не числам, а только элементам различенной внутри себя действительности, то есть звеньям и компонентам подлинной реальности.

    может отвечать такая закономерность»

    К середине марта 1920 года передовые части 14-й армии глубоко продвинулись в юго-западном направлении... В результате такого быстрого продвижения возник территориальный отрыв штаба армии от штабов входивших в нее дивизий. Чтобы выправить положение, первым выехал из Харькова Реввоенсовет армии, за ним последовали другие армейские службы. К концу марта очередь дошла до Реввоентрибунала. Поэтому мне пришлось на время расстаться с коммуной. Накануне моего отъезда Хлебников еще раз вел беседу со мной. В ходе этой беседы я вернул его к предыдущей теме и спросил: «Является ли такт пульсации нашего солнца столь же огромным, как такт пульсации галактик и всего мироздания?» — «Нет, — ответил Хлебников. — Я так не думаю. По моему мнению, длительность этого такта может быть точно измерена при наличном на сегодняшний день оборудовании». — «Почему же тогда ни наши, ни зарубежные ученые его не открыли?» — спросил я его. «Откроют», — уверенно сказал Велимир.

    Через пятьдесят девять лет после этого разговора, в 1979 году, почти одновременно наши и американские ученые открыли пульсацию солнца. Нетрудно понять, как ошарашило меня это сообщение в журнале «Природа». С этого момента строчка стихотворения Хлебникова «Шиповники солнц понимать точно пение» стала восприниматься мною не только как прекрасный художественный образ, но и как глубокое научное предвидение...

    Летом 1920 года Хлебников принимал участие в работе литстудии при клубе «Коммунист» (Московская улица, дом 20).

    Хлебников подробно излагал слушателям свои законы времени и, кроме того, рассказывал им во всех деталях свой проект сооружения железной дороги к Тихому океану параллельно границе с Китаем. По этому проекту дорога должна была завершаться постоянно действующей паромной переправой к Японии.

    и видит «его высокомерные брови, падающие вниз на переносицу, как крылья морского орла, летящего с Фудзиямы на рассвете солнца к берегу <...> рыбаков».

    Когда при очередной встрече с Хлебниковым я попросил его более подробно рассказать мне основное существо его проекта сооружения второй транссибирской железной дороги, Велимир стал говорить о народно-хозяйственном значении этого проекта. Он приводил на память громадное количество данных, добытых русскими геологами прошлого века. Как он объяснял мне, эти данные хотя и недостаточно точно, но все же косвенным образом свидетельствуют о том, что поблизости от намеченной им трассы, почти вдоль всего ее протяжения находятся залежи полезных ископаемых.

    Я подивился наивности Хлебникова и его оторванности от реальной обстановки того периода... В стране царила разруха, промышленность почти не работала. Металла не хватало для самых насущных нужд Красной Армии, которая с трудом отбивалась от белогвардейцев и интервентов. При этих условиях даже строительство короткой железной ветки было почти неосуществимым, а Хлебников замахивался на строительство второй транссибирской магистрали.

    Так я думал тогда. Теперь я думаю несколько по-иному... Да, Хлебников жил предвидением событий будущего и порой выпадал из обстановки сегодняшнего дня. Но его прогнозы на будущее были необычайными. И тогда, и теперь мне кажется, что мышление этого человека было словно соткано из предвидений и предвосхищений...

    Самуил Яковлевич Маршак рассказал мне о своем последнем путешествии из Владивостока в Москву и о том, что он узнал во время этого путешествия.

    скромный старик. В первые двое суток обмен репликами между двумя пассажирами сводился к скупой информации и вежливым репликам вроде сообщений: «Кажется, проводник разносит чай по купе. Вам заказать еще стакан?» Или: «Не беспокойтесь, пожалуйста, мне вовсе не тесно, я привык так располагаться внизу» и тому подобное.

    На третий день старичок осмелел и спросил Маршака: «Я вижу, вы все время читаете томик стихов Хлебникова. Скажите, вам нравится этот поэт?» «Да, — ответил Маршак. — Я его очень люблю»

    «А я старомодный человек, мне его творчество непонятно, — с грустью сказал старичок. — Между тем я его знавал. Я профессор математики Казанского университета. А он был студентом математического отделения естественного факультета этого университета. Способным, очень способным студентом он был...

    Должен вам сказать, что мы, профессора, в те годы, как и нынешние педагоги, стремились общаться с нашими студентами не только на лекциях и экзаменах, а также вне стен университета. Мы устраивали с их помощью встречи на частных квартирах, где студенты выступали с рефератами на интересующие их темы, вступали в жаркие споры. Мы принимали участие в таких обсуждениях. Иногда на эти интересные встречи приходил и Хлебников. И, удивительно, при его появлении все почему-то вставали. И совсем непостижимо, но я тоже вставал. А ведь я уже многие годы был профессором. А кем был он? Студентом второго курса, желторотым мальчишкой! Я до сих пор не понимаю, почему же я вставал все-таки вместе со всеми студентами? Это что-то такое, чему нет объяснений».

    В 1940 году мне нетрудно было догадаться, что спутником Маршака в поезде по маршруту Владивосток — Москва был не кто иной, как заслуженный профессор Казанского университета А. В. Васильев.

    в себе и наблюдал у многих людей, испытывавших такое же побуждение при появлении Велимира. Пожалуй, наиболее показательным для меня явилось поведение Маяковского в присутствии Велимира.

    Я много раз слушал выступления Маяковского перед многочисленной аудиторией и всегда поражался его находчивости и самообладанию в самых острых ситуациях. Достаточно было, чтобы кто-либо подал из зала насмешливую реплику или задал ядовитый вопрос, как он мгновенно наотмашь уничтожал своего противника остроумным ответом, который вызывал радостный смех огромной аудитории.

    «Ну и нахал», — тихо говорили в зале его недруги, но громко сказать не решались... Казалось, ничто не может смутить Маяковского. Но однажды случай позволил мне наблюдать Владимира Владимировича в присутствии Хлебникова, и я увидел неузнаваемого для меня Маяковского.

    Дело было в Москве в конце апреля 1922 года, то есть примерно за два месяца до безвременной смерти Хлебникова в деревне Санталово. В тот период я жил вместе с Катаевым и Олешей в квартире Ольги Николаевны Фоминой в Мыльниковом переулке (район Чистых прудов). В один из последних дней апреля Хлебников меня навестил и пригласил сопровождать его к каким-то своим хорошим друзьям, с которыми он хотел меня познакомить. Я согласился, и мы отправились.

    В доме, куда мы пришли, был Маяковский. Он был неузнаваем... Он смущался по каждому поводу, стал говорить еле слышно и совсем замолкал каждый раз, взглянув в сторону Хлебникова.

    в деревне Санталово, в которой он и умер...

    Первым автором некролога, опубликованного в связи со смертью Хлебникова, был Сергей Городецкий. Он убедительно и с большой теплотой отмечал крупный вклад Хлебникова в сокровищницу русской поэзии. Вслед за Городецким откликнулись и соратники Хлебникова раннего периода русского футуризма. Но сильнее и глубже всего меня захватило посвященное памяти Велимира стихотворение Тихона Чурилина, которым я хочу закончить свое повествование о Хлебникове...

    Вот это проникновенное и необычное стихотворение Чурилина:

    Был человек в черном сюртуке,
    В сером пиджаке — и вовсе без рубашки.

    Пели зинзиверы, и тарарахали букашки.
    Был человек. Пред. Земного Шара.
    Жил человек на правах пожара.


    Публикация



    Воспроизведено по: Андриевский А.Н. Мои ночные беседы с Хлебниковым. — Дружба народов. 1985, №12, стр. 228 — 242

    Источник заимствования: www.ka2.ru

    Раздел сайта: